Рассказ:
Тихо и светло было тем вечером в избе – лишь печь потрескивала, будто сопя, да баба Нюся Петровна стенала, самовар раздувая черным сапогом. Правда, гарью несло так, что в соседнем дворе было бы слышно, только вот соседей у бабы Нюси не было ни единого; да она о том, к слову, и не горевала совсем. Одинокой была ее избенка в рощице. - У-ух, никак, зараза, не хочет, хоть ты плачь! Тухнут угли и всё, – проворковала бабуля, задорно повязывая ситцевую косыночку в синий василёк. – Гришка! – Хихикнула она, пританцовывая. – На, зараза! Сам свой самовар чини…
Бабка, довольная как черт, кинула сапог в пыльный угол, что-то озорно крякнув. Стало ей от этого так хорошо, что в груди ее морщенной даже потеплело, как будто после горячего чайку, а в голове маленькой возникла вдруг, среди вороха разной чепухи, мысль о том, что, быть может, и сама баба Нюся не с этого мира вовсе?
«А даже пусть и землянка я, пусть. Мне звезд с неба хватать и даром не надо. Вернуть бы только жизнь лет на пятьдесят назад! Ах, молодость моя, куда ж ты сгинула, падла ты такая!»
Замечтавшись о красоте своей былой, бабка и думать забыла о брошенном в угол сапоге, а тот, между тем, прилетел прямо в лоб одному человечку. В углу заверещали:
- Ты чего, мать?!
Вскрик этот был произведен мучнисто-белой заспанной физиономией. Тело, облаченное в замаранную, измятую рубашку лениво приподнялось и недоуменно заморгало круглыми глазёнками.
- Чай-то хошь? – показала на самовар баба Нюся, хищно улыбнулась и утерла нос рукавом.
- Не надо мне твоего чаю, пустого тем паче, – махнула пухлой ладошкой зевающая физиономия, но тут же умоляюще запищала: – Напекла б ты хоть чего, а то неделю я уж не трескал. Мы хоть и с другой планеты, но жрать тоже любим, и не меньше вашего человеческого, может быть. А еще… воняет у тебя чего-то в доме, мать. – И, тихонько и редко раздувая ноздри, физиономия снова занырнула в одеяло.
Замахнувшись метлой на погасшее в полумраке белое лицо, баба Нюся руки в бока вперила и обозлилась, брызжа слюной:
- Ишь, воняет ему тут! Это все твой самовар нарочный, припёр ерунду какую-то. Мне хлама в избе и без тебя хватает. Ничего у вас там на вашей этой звезде не умеют делать, руки отрубить за такое надобно, тьфу! Или что у вас тама, вместо рук. Тьфу, тьфу! – Поплевалась злобно бабка, да принялась отчаянно мести, изо всех сил, вздымая тучи серой пыли к потолку.
Но тут Гришина физиономия, мельком оглядев стол, заорала так, что у старушки волосы стали дыбом – будто это она чего увидала и орёт. И застыла бабка Нюся: ни жива, ни мертва. Взгляд у Гриши сделался совершенно нечеловечий, звериный.
«Как пить дать – инопланетянин! Впрямь гуманоид… Подобрала на свою седую башку!» - в ужасе вздрогнула Нюся Петровна и засеменила бегом в сенцы, путаясь в юбке.
- Дура, дура малахольная! Дура старая, дура проклятая, – запричитал человечек, с дрожью кружа вокруг стола. – Ты что с моим звездофоном сотворила?! – стащив со стола пузатый тусклый «самовар», маленький беленький Гриша окунул свою физиономию в смрадный дым, сочившийся из закоптившегося нутра, и горько заплакал горячими, как кипяток, слезами: – Как я теперь домой полечу-у-у?!
И разрыдался маленький круглый Гриша, обняв свой почерневший звездофон, что был чуть меньше него самого и такой же круглый, как он сам.
- Ой, милок! Ой, как ж так вышло, горюшко-то какое, – зашепелявила перепуганная бабка, и голос ее скрипучий задрожал. – Я почём знала… Вот тебе крест! – баба Нюся осенила себя крестом тощими пальцами, и очки ее съехали набок. – Гляжу – самовар как самовар… Вот и надумала… Чайку сварганить!
И заплакала баба Нюся.
Небо за оконцем порозовело, и потускнело сонное солнышко.
- Да ты не тужи, Гришка, – утирая платком нос, запищала баба Нюся. – В город съездим, пенсию мою получим… Хоть и нет почти ничего, да уж как-нибудь перебьемся. Костюм тебе прикупим, работенку найдем. Будешь ты, Гриша, хороший дворник: тебе-то и метлу вон длинную не надо, и наклоняться к совочку больно и не придётся, ты у нас маленькой, – забубнила бабка, но осеклась, будто пристыженная кем. И вышла Нюся Петровна в рощу, беспомощно махнув морщинистой рукой и кривя впалый белый рот.
Маленький Гриша так и остался сидеть на полу в обнимку со своим космическим прибором – прислушивался, стучал кулачком по медным стенкам – без толку, нет связи, ни сигнальчика, ни словечка. Шипит лишь что-то малость, как сломанный телефон. И ни писка не слышно. Только все дымит, дымит… Хоть и не горит.
С досады Гриша пнул короткой ножкой пузатый звездофон и убежал в поле, к рыжему закатному горизонту, где в увядающих солнечных лучах росли новые дома – белые-белые, необъятные, непонятные совсем.
Совсем почернела в ночи изба. Нюся Петровна зажгла свечку. Было слышно, как шелестят под сухими старушечьими пальцами военные письма сороковых от того, кто уже не вернется никогда, и как тихонечко хлюпает ее красный крючковатый нос. Тихо и светло было тем вечером в избе – лишь печь потрескивала, будто сопя, да баба Нюся Петровна стенала, самовар раздувая черным сапогом. Правда, гарью несло так, что в соседнем дворе было бы слышно, только вот соседей у бабы Нюси не было ни единого; да она о том, к слову, и не горевала совсем. Одинокой была ее избенка в рощице. - У-ух, никак, зараза, не хочет, хоть ты плачь! Тухнут угли и всё, – проворковала бабуля, задорно повязывая ситцевую косыночку в синий василёк. – Гришка! – Хихикнула она, пританцовывая. – На, зараза! Сам свой самовар чини…
Бабка, довольная как черт, кинула сапог в пыльный угол, что-то озорно крякнув. Стало ей от этого так хорошо, что в груди ее морщенной даже потеплело, как будто после горячего чайку, а в голове маленькой возникла вдруг, среди вороха разной чепухи, мысль о том, что, быть может, и сама баба Нюся не с этого мира вовсе?
«А даже пусть и землянка я, пусть. Мне звезд с неба хватать и даром не надо. Вернуть бы только жизнь лет на пятьдесят назад! Ах, молодость моя, куда ж ты сгинула, падла ты такая!»
Замечтавшись о красоте своей былой, бабка и думать забыла о брошенном в угол сапоге, а тот, между тем, прилетел прямо в лоб одному человечку. В углу заверещали:
- Ты чего, мать?!
Вскрик этот был произведен мучнисто-белой заспанной физиономией. Тело, облаченное в замаранную, измятую рубашку лениво приподнялось и недоуменно заморгало круглыми глазёнками.
- Чай-то хошь? – показала на самовар баба Нюся, хищно улыбнулась и утерла нос рукавом.
- Не надо мне твоего чаю, пустого тем паче, – махнула пухлой ладошкой зевающая физиономия, но тут же умоляюще запищала: – Напекла б ты хоть чего, а то неделю я уж не трескал. Мы хоть и с другой планеты, но жрать тоже любим, и не меньше вашего человеческого, может быть. А еще… воняет у тебя чего-то в доме, мать. – И, тихонько и редко раздувая ноздри, физиономия снова занырнула в одеяло.
Замахнувшись метлой на погасшее в полумраке белое лицо, баба Нюся руки в бока вперила и обозлилась, брызжа слюной:
- Ишь, воняет ему тут! Это все твой самовар нарочный, припёр ерунду какую-то. Мне хлама в избе и без тебя хватает. Ничего у вас там на вашей этой звезде не умеют делать, руки отрубить за такое надобно, тьфу! Или что у вас тама, вместо рук. Тьфу, тьфу! – Поплевалась злобно бабка, да принялась отчаянно мести, изо всех сил, вздымая тучи серой пыли к потолку.
Но тут Гришина физиономия, мельком оглядев стол, заорала так, что у старушки волосы стали дыбом – будто это она чего увидала и орёт. И застыла бабка Нюся: ни жива, ни мертва. Взгляд у Гриши сделался совершенно нечеловечий, звериный.
«Как пить дать – инопланетянин! Впрямь гуманоид… Подобрала на свою седую башку!» - в ужасе вздрогнула Нюся Петровна и засеменила бегом в сенцы, путаясь в юбке.
- Дура, дура малахольная! Дура старая, дура проклятая, – запричитал человечек, с дрожью кружа вокруг стола. – Ты что с моим звездофоном сотворила?! – стащив со стола пузатый тусклый «самовар», маленький беленький Гриша окунул свою физиономию в смрадный дым, сочившийся из закоптившегося нутра, и горько заплакал горячими, как кипяток, слезами: – Как я теперь домой полечу-у-у?!
И разрыдался маленький круглый Гриша, обняв свой почерневший звездофон, что был чуть меньше него самого и такой же круглый, как он сам.
- Ой, милок! Ой, как ж так вышло, горюшко-то какое, – зашепелявила перепуганная бабка, и голос ее скрипучий задрожал. – Я почём знала… Вот тебе крест! – баба Нюся осенила себя крестом тощими пальцами, и очки ее съехали набок. – Гляжу – самовар как самовар… Вот и надумала… Чайку сварганить!
И заплакала баба Нюся.
Небо за оконцем порозовело, и потускнело сонное солнышко.
- Да ты не тужи, Гришка, – утирая платком нос, запищала баба Нюся. – В город съездим, пенсию мою получим… Хоть и нет почти ничего, да уж как-нибудь перебьемся. Костюм тебе прикупим, работенку найдем. Будешь ты, Гриша, хороший дворник: тебе-то и метлу вон длинную не надо, и наклоняться к совочку больно и не придётся, ты у нас маленькой, – забубнила бабка, но осеклась, будто пристыженная кем. И вышла Нюся Петровна в рощу, беспомощно махнув морщинистой рукой и кривя впалый белый рот.
Маленький Гриша так и остался сидеть на полу в обнимку со своим космическим прибором – прислушивался, стучал кулачком по медным стенкам – без толку, нет связи, ни сигнальчика, ни словечка. Шипит лишь что-то малость, как сломанный телефон. И ни писка не слышно. Только все дымит, дымит… Хоть и не горит.
С досады Гриша пнул короткой ножкой пузатый звездофон и убежал в поле, к рыжему закатному горизонту, где в увядающих солнечных лучах росли новые дома – белые-белые, необъятные, непонятные совсем.
Совсем почернела в ночи изба. Нюся Петровна зажгла свечку. Было слышно, как шелестят под сухими старушечьими пальцами военные письма сороковых от того, кто уже не вернется никогда, и как тихонечко хлюпает ее красный крючковатый нос. Нюся Петровна вспоминала, как нашла неделю тому назад под березой лохматого человечка, походившего на одуванчик и сжимавшего ручонками самовар-звездофон.
- Вот укроешь меня до первого летнего денька, бабуля, а я тебя за это с собой заберу, – бубнил беленький Гриша, уминая оладьи со сметаной и набирая коротенькими пальцами сахарные горстки из холщового мешка, с радостью посыпая новые оладьи, дышавшие жаром.
- Куда это – с собой? – спрашивала его баба Нюся, недоверчиво моргая мутными глазёнками.
- На звезду. Там ни старости, ни смерти, ни хворей нет. Будешь, мать, плясать да молодеть. А потом, как захочешь, сюда тебя и воротим. Да в любую точку Земли… И жизни тебе отмерят десять лет ровно. Но это лишь на разочек все – у нас, звездят, уговор такой. С Лунными Инстанциями… – назидательно показал указательным пальчиком на небо чумазый от стряпни Гриша и умильно погладил золотистый круглобокий звездофон. – Как только позовут, так и махнем. Сюда прилетят, за нами.
Вспомнила все это Нюся Петровна и засмеялась, да так, будто ее кто изнутри щекочет, и пошла со звездофоном беседы вести. Так и смеялась до самой смерти. Правда, за год до того Нюся Петровна уехала жить в город: поведать народу о чудо-самоваре. Умерла баба Нюся в больнице от пневмонии. Последним, что ей помнилось, был самостоятельный полет звездофона: он выпорхнул в окно, заливисто хохоча. Расхохоталась и Нюся Петровна – и не стало ее, лопнула она от смеха и обернулась в ничто. Даже трупа не осталось, чтобы похоронить. А может, и не было никакой бабы Нюси: кто смог бы подтвердить, что, дескать, – да, жила тут такая?
Забрезжило утро, окутывая холодную еще после ночи землю, и чернела за белой этой пеленой изба Бабы Нюси, словно сказочное виденье.
А где-то высоко-высоко, в холодном синем космосе, опустела маленькая серебристая звезда. Там не было ничего, кроме белого сияния, в котором то и дело раздавался чей-то тонкий, словно заливистый хрустальный звон, голосок:
- Земля! Земля, как слышно? Приём, приём!