Рассказ:
«Как это вам пришло в голову поселиться у самого кладбища, Зубейда-ханум?» – спрашивали её, бывало. Особенно иностранцы.
– Не я поселилась – оно само перебралось ко мне, – отвечала она с улыбкой.
Собственно, это школа для девочек была неподалёку от кладбища, тогда ещё скромного, сельского. В самом начале Всемирной Бойни переменилось многое: школу заняли под госпиталь, пожилую учительницу, наскоро обучив, сделали сестрой милосердия, убогие могилы, окружавшие усыпальницу святого, будто стеснились под напором иного окружения. Узкие чёрные стелы с неразборчивой вязью письмён по мере продвижения к границе сменились широкими белыми плитами, увенчанными тюрбаном: знак, что под каждой лежит мужчина и воин. Чьи-то нежные руки – вчерашних школьниц, которые так сюда и не вернулись, или нынешних вдов – воткнули в землю прутья кипарисов, платанов и акаций, которые со временем разрослись в тенистый лес и превзошли ростом траурные символы. Так возникло подобие живописных руин, несметных частиц былой архитектурной мощи и единства, павших наземь и оплетённых цветущей лозой. И обтекло её домик с трёх сторон, как поникшая роза – свою чашечку.
«Мы, османы, смотрим на смерть спокойно и умиротворённо, не связывая с мраком и ужасом, как вы в Европе», – готова была она сказать.
Но мир и покой в душе и её окрестностях был только внешний.
Зубейда всякий раз пыталась объяснить это Мустафе, когда он хотел перевезти её к себе в ближний Измир или далёкую Ангору – куда уж там его носило по делам службы. Он, хоть и отступался, да с неохотой: с детства был упрям. С той поры, когда ей пришлось воспитывать его без отца. Annesi kuzusu, «мамин ягнёночек», говорят обычно про таких сыновей, если они послушны. Его же впору было называть «маменькин волчонок», а когда сердился и бледнели, добела выцветали серые глаза – Annesi kurt, «Волк». С восьми лет был таким – когда бросил зубрить Коран у местного хафиза и удрал из дому поступать в военное училище. Заработал там прозвище «Кемаль». Мустафа Кемаль – Совершенное Совершенство. Сделал блестящую карьеру, перемежающуюся регулярными отсидками «за политику» – совершенство выказало себя донельзя строптивым.
И всё время старался загладить какую-то непонятную вину перед матерью.
Где-то между первым арестом и командировкой, кажется, в Пикардию на ученья сын привёз ей удивительной красоты тасбих – суфийский, из девяноста девяти бусин чернёного серебра величиной в горошину. На каждой было выгравировано одно из Прекрасных Имен Аллаха, а кисть-имам щедро инкрустирована бирюзой. Будучи обмотаны вокруг запястья, чётки стремились обвить весь рукав до локтя и выглядели боевым наручем.
– Бирюза – мужской оберег, но твоему характеру как раз подойдёт, – так выразился он, глянув ей в лицо. Понял уже тогда?
В промежутке между войнами и званиями (подполковника постепенно сменил полковник, изящного джигита в папахе и с саблей – грузноватый мужчина в фуражке и длиннополой шинели) Мустафа привёз на седле вороного Дюльдюля светло-серый пушистый комок: анатолийский карабаш – кангал двух месяцев от роду, с характерной чёрной маской по всей морде.
– Вот, вырастет и будет тебя защищать от всяких нечистей и напастей, – сказал сын. – Время тревожное: война за войной, а Энвер-паша только подливает масла в огонь. Восторгается Германией и германцами. Через семь лет после братания муслимов с христианами в честь республики приспособился резать вторых руками первых. Хотя, надо сказать, вторые тоже не агнцы беззубые, особенно за русской границей.
Пока он возвращался – хоть на сутки, хоть на час, хоть на минуту, – Зубейду мало трогала политика. Вот и тогда она лишь ахнула:
– Как же мне воспитать такого пса? Чем занять? Он по природе хозяин. Была бы отара – сделался бы пастухом, как положено, была бы семья – стал бы другом.
– Справишься, – ответил сын. – Ты у меня сильная.
Сам он таким был безусловно. Однажды, когда была в разгаре Великая Война (как смеют называть любую войну великой?), он написал в приказе дня своего полка:
«Я не приказываю вам наступать, я приказываю вам умереть. Пока мы будем умирать, другие войска и командиры смогут прийти и стать на наши места».
Солдаты выстояли и удержали кусок, который хотели оторвать от их страны. Солдаты пополнили собой кладбище её сердца.
Сын выжил, прошёл через весь огонь, что выпал на его долю, и всё-таки улучил минуту приехать к матери. Тогда она уже по шею погрузилась в госпитальные дела, оставив дом на Аслана. Пёсик за короткое время вымахал таким, что поставив лапы на плечи хозяйке, возвышался над ней на полторы головы и едва не опрокидывал наземь. А прибегал по зову – будто не голос, а мысли улавливал: буквально в тот же миг. Ничто рядом с ним не устрашало ханум Зубейду.
Кроме вида Мустафы. В последний раз он был измождён до предела и несчастливо пьян.
– Энвер и все вы, молодые, поставили не на ту карту. «Как это вам пришло в голову поселиться у самого кладбища, Зубейда-ханум?» – спрашивали её, бывало. Особенно иностранцы.
– Не я поселилась – оно само перебралось ко мне, – отвечала она с улыбкой.
Собственно, это школа для девочек была неподалёку от кладбища, тогда ещё скромного, сельского. В самом начале Всемирной Бойни переменилось многое: школу заняли под госпиталь, пожилую учительницу, наскоро обучив, сделали сестрой милосердия, убогие могилы, окружавшие усыпальницу святого, будто стеснились под напором иного окружения. Узкие чёрные стелы с неразборчивой вязью письмён по мере продвижения к границе сменились широкими белыми плитами, увенчанными тюрбаном: знак, что под каждой лежит мужчина и воин. Чьи-то нежные руки – вчерашних школьниц, которые так сюда и не вернулись, или нынешних вдов – воткнули в землю прутья кипарисов, платанов и акаций, которые со временем разрослись в тенистый лес и превзошли ростом траурные символы. Так возникло подобие живописных руин, несметных частиц былой архитектурной мощи и единства, павших наземь и оплетённых цветущей лозой. И обтекло её домик с трёх сторон, как поникшая роза – свою чашечку.
«Мы, османы, смотрим на смерть спокойно и умиротворённо, не связывая с мраком и ужасом, как вы в Европе», – готова была она сказать.
Но мир и покой в душе и её окрестностях был только внешний.
Зубейда всякий раз пыталась объяснить это Мустафе, когда он хотел перевезти её к себе в ближний Измир или далёкую Ангору – куда уж там его носило по делам службы. Он, хоть и отступался, да с неохотой: с детства был упрям. С той поры, когда ей пришлось воспитывать его без отца. Annesi kuzusu, «мамин ягнёночек», говорят обычно про таких сыновей, если они послушны. Его же впору было называть «маменькин волчонок», а когда сердился и бледнели, добела выцветали серые глаза – Annesi kurt, «Волк». С восьми лет был таким – когда бросил зубрить Коран у местного хафиза и удрал из дому поступать в военное училище. Заработал там прозвище «Кемаль». Мустафа Кемаль – Совершенное Совершенство. Сделал блестящую карьеру, перемежающуюся регулярными отсидками «за политику» – совершенство выказало себя донельзя строптивым.
И всё время старался загладить какую-то непонятную вину перед матерью.
Где-то между первым арестом и командировкой, кажется, в Пикардию на ученья сын привёз ей удивительной красоты тасбих – суфийский, из девяноста девяти бусин чернёного серебра величиной в горошину. На каждой было выгравировано одно из Прекрасных Имен Аллаха, а кисть-имам щедро инкрустирована бирюзой. Будучи обмотаны вокруг запястья, чётки стремились обвить весь рукав до локтя и выглядели боевым наручем.
– Бирюза – мужской оберег, но твоему характеру как раз подойдёт, – так выразился он, глянув ей в лицо. Понял уже тогда?
В промежутке между войнами и званиями (подполковника постепенно сменил полковник, изящного джигита в папахе и с саблей – грузноватый мужчина в фуражке и длиннополой шинели) Мустафа привёз на седле вороного Дюльдюля светло-серый пушистый комок: анатолийский карабаш – кангал двух месяцев от роду, с характерной чёрной маской по всей морде.
– Вот, вырастет и будет тебя защищать от всяких нечистей и напастей, – сказал сын. – Время тревожное: война за войной, а Энвер-паша только подливает масла в огонь. Восторгается Германией и германцами. Через семь лет после братания муслимов с христианами в честь республики приспособился резать вторых руками первых. Хотя, надо сказать, вторые тоже не агнцы беззубые, особенно за русской границей.
Пока он возвращался – хоть на сутки, хоть на час, хоть на минуту, – Зубейду мало трогала политика. Вот и тогда она лишь ахнула:
– Как же мне воспитать такого пса? Чем занять? Он по природе хозяин. Была бы отара – сделался бы пастухом, как положено, была бы семья – стал бы другом.
– Справишься, – ответил сын. – Ты у меня сильная.
Сам он таким был безусловно. Однажды, когда была в разгаре Великая Война (как смеют называть любую войну великой?), он написал в приказе дня своего полка:
«Я не приказываю вам наступать, я приказываю вам умереть. Пока мы будем умирать, другие войска и командиры смогут прийти и стать на наши места».
Солдаты выстояли и удержали кусок, который хотели оторвать от их страны. Солдаты пополнили собой кладбище её сердца.
Сын выжил, прошёл через весь огонь, что выпал на его долю, и всё-таки улучил минуту приехать к матери. Тогда она уже по шею погрузилась в госпитальные дела, оставив дом на Аслана. Пёсик за короткое время вымахал таким, что поставив лапы на плечи хозяйке, возвышался над ней на полторы головы и едва не опрокидывал наземь. А прибегал по зову – будто не голос, а мысли улавливал: буквально в тот же миг. Ничто рядом с ним не устрашало ханум Зубейду.
Кроме вида Мустафы. В последний раз он был измождён до предела и несчастливо пьян.
– Энвер и все вы, молодые, поставили не на ту карту. Вышли за немцев против Антанты и проиграли, – сказала она, снимая широкий белый халат, который накидывала прямо поверх тёмного чаршафа. – Со зла перебили христиан – зачем? Неужели такие двурушники они, что нельзя было заключить союз? Или как ты это называешь – обеспечить нейтралитет? Зачем было яриться и гнать всех иноверцев подряд – мужчин, женщин, малых детей, таких матерей, как я сама? Со всего того нам и приходится платить. Раздоры внутри, куски, что отхватывают снаружи.
– Англичане, французы и русские до войны собирались съесть Турцию с мёдом – и, можно сказать, вышло. Теперь придётся глотать с перцем: не так вкусно получится, – отшутился он. – Мамочка, не комментируй политику, что там можно, а что нельзя. Заумные слова тебе не к лицу.
«К лицу» он привёз ей новый чаршаф: не чёрный, как прилично пожилой женщине, уже примерившей свои первые очки, но нежно-зелёный и из дорогого шёлка. Юбка казалась то чуть темнее по тону, чем покрывало-химар, то чуть светлее, и весь наряд будто переливался, словно листва под тёплым ветром.
– Когда в следующий раз пойдёшь домой через сад мёртвых, всем покажется – живой кипарис шествует, – усмехнулся сын.
Осанка у неё в самом деле сохранилась как в юности.
Раненые, отравленные и покалеченные перестали поступать. Госпиталь превратили в больницу, а потом и вовсе устроили в другом здании – это обветшало и вскоре почти совсем развалилось. Кладбище обнесли богатой изгородью – в знак, что ему не положено расти дальше. Зато деревья и кусты разрослись невиданно.
Зубейда-ханум продолжала беречь место.
Её сад посещали вдовы: гибкие тени в фиолетовом. Большей частью днём, но некоторые и поздно вечером – долго были в пути. Таких она старалась поселить у себя. Старуху принимали за смотрительницу, но ею она вовсе не была. В том смысле, который придавали слову другие люди.
Однажды ночью Аслан, до того мирно дремлющий у порога, глухо и страшно рыкнул и помчал вглубь деревьев с необычной для него резвостью. Зубейда-ханум набросила поверх ночной одежды что попало, удивилась: вроде бы сняла тасбих, положила рядом – но вот же он, на руке. И поспешила следом.
Юная женщина лежала навзничь неподалёку от развороченной могилы и опрокинутого памятника, а чуть впереди, в тусклом свете умирающей луны, пёс сражался с кем-то вроде чудовищной обезьяны в два человеческих роста, вырывая из неё осклизлые клочья и надрывно хрипя оттого, что чудище намертво сжало ему глотку лапами.
– Уходи, тварь, во имя Аллаха Всемилостивого! – крикнула Зубейда, выставив перед лицом руку, словно щит. – Слушай Имена, смотри на Имена. Из глины родился – в глину уйдёшь. Гнилью кормишься – гнилью станешь. Прочь, людоед! Прочь, осквернитель!
Что-то загрохотало, ухнуло вниз – и затихло. Аслан, шумно отдуваясь всеми боками, подошёл, ткнул молодицу носом и заскулил.
– Дети, – простонала та. – Дети… со мной. Убежали со страху, когда это…
– Он уже понял. Он найдёт, даже не сомневайся, – приподняла с земли, посадила, ощупывая липкое на груди.
– Кто это был, матушка?
– Земляной гуль, всего-то навсего. Пьёт тухлую кровь, грызёт падаль, может перекидываться в женщину. Если разобраться, не страшнее крысы, только вот крыса эта размером с медведя. Днём спит, ночью на живых не нападает. Что стряслось?
– Я увидела, как оно роется на могиле мужа. Дорогу к ней знаю, лёгкая она. Не раз тут была. Крикнула, увидев беду, сын с дочкой побежали, оно за ними. Потом вот ты. С собакой пришла.
«Простые гули так себя не ведут, – подумала старуха. – За свежатиной не охотятся. В драку с моим кангалом не вступают – стараются уйти, покуда целы. видно, не зря говорят, что напрасная кровь рождает чудовищ».
– Ничего, теперь всё будет хорошо, – сказала вслух. – Вот и красавец мой идёт с твоими ребятишками. Он с малым народом умеет ладить – где лапу подаст, где языком лицо умоет. Сторож моих ягняток.
Подняла тяжёлое тело, поддержала за локти. Детишки – мальчик чуть постарше, девочка помладше, – шли позади, с двух сторон цепляясь за толстую собачью шею и пригибая её книзу. Пёс терпел.
– Теперь пойдём к ханум Зубейде. Что же ты раньше-то обо мне не подумала?
«И как теперь мне сказать ей и детям, что она, собственно, уже мёртвая. Загрыз её этот пьяный гуль. Гульмист. Где он свежей крови-то перебрал? Или вся земля с недавних пор ею напоена?»
В доме старуха сняла с молодой окровавленный химар и нижнее платье, омыла тело камфарной водой, потом обычной, настоянной на серебре. Горестно поцокала языком: длинные царапины от когтей наполовину затянулись и полиловели, на месте укуса появился круглый шрам, затянутый дрожащей плёнкой. Почти силком натянула через голову белую рубаху с широким вырезом – и решила больше пока не возиться. И так детишки совсем сомлели, даже не съели всего, что было перед ними положено.
– Имя-то как твоё?
– Сатеник, – пробормотала юная вдова. – Я Сатеник, сын – Арам, девочка – Рокшан.
– Неплохая национальная подборка. Армяне и греки. Как это ваш муж и отец удержался в армии?
– Он был очень ценный специалист, – с лёгкой гордостью ответила Сатеник. – Личный друг самого Энвер-бея. Один из тех тринадцати армянских высших чинов, которые остались в армии османов до конца. Ему доверяли. Ему поручили ответственное дело.
«Странный счёт, однако. И удивительные обстоятельства. Оставили при армии уже после того, как хотели пустить наших присягнувших армян против российских единоплеменников, а те отказались и угодили под нож. Кое-кто из царских генералов тоже додумался: навербовал и выставил чистых разбойников, что славны убийством своих же турок-месхетинцев. И дал знать другой стороне – как это на шпионском языке? Позволил просочиться информации. А потом бы пошли расстрелы и резня по всей стране османов. Чует моё сердце – сделал такое Энвер, да как бы и мой сын в эту грязь по горло не замешался. А при такой раскладке – тёмное дело поручили мужу Сатеник, с какой стороны ни возьмись, тёмное и страшное, а не ответственное».
– И его, и тебя не тронули, когда гроза пошла по стране, – сказала торопливо, боясь, что «перетянула» паузу.
– И детей. И меня.
– Что же, удобная вещь чаршаф: скрывает и пол, и возраст, и фигуру, и вероисповедание. Знаешь, ляг лучше в передней комнате, а твои сын и дочурка у меня: ночи стоят холодные, не для слишком старых и слишком молодых костей.
Та неохотно подчинилась, и Зубейда заснула на одной постели с детьми: Арам под правой, Рокшан под левой, как цыплята под крыльями наседки.
Рано утром Сатеник не оказалось: от Аслана нельзя было добиться никакого толку, лишь тихо порыкивал в сторону кладбища.
Тогда старая женщина решилась, благо день надвигался стремительно. Оставила сонных малышей под опёкой собаки, умылась, переоделась в новое и несколько раз перебрала зёрна чёток, прежде чем двинуться на место ночного сражения.
Незримая сила, которую она смущалась назвать по имени, уже потрудилась на славу: земля разглажена, могильный камень вычищен и снова поставлен стоймя, даже вырванные с корнем кусты не только вернулись не прежнее место, но оделись непривычно яркой листвой.
– Спасибо тебе, – сказала Зубейда в воздух, куда-то в крону цветущей акации.
«И тебе спасибо, что сторожишь один из моих садов».
– Ну а теперь попробуем выяснить, кого же тут съели… или едва не съели.
На стеле, в отличие от мусульманских, был выбит крест, а рядом с именем изображена голова очень странного вида: абсолютно лысая, с большими круглыми глазами и хоботом.
– Слон. Человек-слон, – она чуть сморщила лоб, вспоминая. Кто-то рассказывал о похожем. У армян, в отличие от османов, изображают на могиле то, чем был славен человек в земном существовании.
– Противогаз. Ну конечно!
Особого пациента везли на родину в отдельном купе, чтобы вылечить или похоронить. Худого, как жердь, наполовину безумного, с глазами в красных прожилках и выжженным дыханием.
Жену к нему допустить боялись – она была в тягости и ещё малыш на руках. Врачам не доверял. Но как-то ночью, сдавив руку ночной сестры-сиделки словно тисками, заговорил – торопливо, еле шевеля губами, словно боясь, что ему вырвут язык.
– Парад мертвецов. Вот что это было. Я химик, в Германии стажировался у самого Хабера. Он руководил газовыми атаками, но я более изобретал от них защиту. Боже, мы оба хотели так поразить обе воюющих стороны… чтобы кровопролитие закончилось. В считанные сроки. Не вышло. Мы увязали в нём всё глубже.
Тогда … мы развернули против городской крепости тридцать газовых батарей. Смесь хлора с бромом, желтовато-бурая. Была вершина августа. На пути ползущей волны желтели и опадали листья, чернела трава, облетали цветы. Били германские орудия, навстречу им сначала отвечали, потом затихли. Но когда немецкая пехота подошла к окопам, оттуда поднялись…
Трудно их описать. Трёхметровые силуэты цвета жёлчи или гноя. С лицами, закутанными в постоянно разматывающееся тряпьё. С вывешенными на сторону, словно у собак, языками. Содрогающиеся от жуткого кровавого кашля, они выплёвывали куски лёгких… и всё же… из последних сил цеплялись за винтовки с примкнутыми штыками.
Германцы запаниковали и бросились в бегство прямо на позиции «газовщиков». Задыхались от удушья и срывали защитное снаряжение. Кажется, я тоже, потому что стал без памяти и теперь оказался здесь.
Абладжиим, старшая сестрёнка, боши были варвары, но хотя бы знали, что им нужно. Их противники стояли не на своей земле, умирали не за родину и её благополучие, но лишь за то, чтобы один хозяин не перехватил кусок дорогой парчи у другого.
Напоследок пациент разгорячился и заговорил почти плавными фразами.
– Не беспокойся так, Геворк-эфенди. Ты выздоровеешь, – проговорила Зубейда. – Здесь все исцеляются.
– Вот как? – он улыбнулся, совсем спокойно. – Хорошо, что ты дала мне выговориться напоследок.
И умер, так и держась за руку, по самые пальцы обмотанную серебром и бирюзой.
«Да, именно здесь его и похоронили. Под этим камнем».
И тут она услышала тот голос снова.
«Зубейда-ханум, я ведь тогда не договорил. Были выпущены на волю ещё и худшие исчадия. Гнусный хлорпикрин, от которого отказались, ибо он сразу давал о себе знать. Горчичный газ, который жёг язвами хуже казней фараоновых – потом его назвали иприт, от города Ипр».
– Не так. Иприт – от ифрит, создание из адского пламени. Мне обо всё этом рассказывали другие свидетели.
«Да. Будь осторожна. Прощай».
Старуха пустилась в обратный путь. Дорожки, вымощенные гладкой плиткой, сами ложились под ноги, ветви склонялись перед лицом. «Жаль, что кругом нет цветов, кроме диких. Лежала бы тут хоть одна женщина, так хоть вырезали ей букет наверху плиты», – подумала она. И тихие голоса, множество незнакомых голосов, шелестели вслед: «Жаль, жаль. Но мы слышим, мы знаем и тоже благодарны».
Дома её встретили буквально с восторгом.
– Бабушка, где ты была так долго? – спросил Арам.
– Вашего отца навещала, смотрела, всё ли у него хорошо.
– Мама Сатеник уверяла, что он теперь в раю, – сказала Рокшан.
– Верно. Из одного сада перешёл в другой, где у корня деревьев струятся сладкие ручьи, рубиновые плоды сами падают со смарагдовых ветвей и где нет ни солнца, ни мороза – одна прохлада, пение птиц и шелест листвы.
– А мама тоже с ним в этом месте? – спросила девочка.
– Не знаю, – ответила Зубейда.
Стало быть, они догадываются. Но лгать им и тем более объяснять, почему она пыталась обрядить христианку по исламскому обычаю, сил не было. Может, и без сильной защиты обойдётся.
Дети прижились у неё; может статься, и плакали тихонько по ночам, но Аслан исправно умывал личики от слёз. Росли быстро – одёжки им Зубейда перешивала из старья, еду, по старинному обычаю, гости оставляли рядом с хижиной смотрительницы или в особой чаше рядом с надгробием. Для того, чьё имя можно называть лишь раз в году.
А вторая война, которая созрела в утробе первой, уже стояла на пороге. В уплату за поражение страна отдала грекам Измир, где когда-то окунались в солёную воду их ноги. С тем же правом можно было вернуть им соседнюю с Измиром Трою, которая была в незапамятные времена стёрта ахейцами с лица земли, полагала Зубейда: тоже ведь в каком-то роде греческое завоевание. Впрочем, сын всегда считал, что женщины мало смыслят в политике, и, наверное, был прав.
Под знаком непрерывных сражений прошла весна и наступило засушливое лето. Земля стала звонкой, словно бубен, и потрескалась, с неба несло жаром тысячи солнц вместо одного, и только на кладбище можно было отыскать если не свежесть, то тенистый кров. Корни деревьев успели глубоко погрузиться в землю и нащупать там истоки глубинных вод.
Зубейде с ребятишками приходилось обихаживать новые могилы, но таких было немного: кладбище считалось закрытым, к тому же боялись, что греки возьмут городок и надругаются над не своими могилами.
«Делали же кой-какие подонки такое с армянскими. Если бы не твоя помощь, Хозяин цветов и трав, нам пришлось бы совсем туго», – часто говорила старуха невидимому и неназываемому собеседнику.
«И мне без тебя. Я ведь не умею ни убивать, ни прогонять мёртвое. Только растить живое».
В начале сентября, глубокой ночью, сын снова навестил их. Злой и практически трезвый, хотя китель расстёгнут на груди и безбожно смят.
– А ты не стареешь, мама.
– Куда уж мне больше. Те же морщины, те же седины, та же шаркающая походка. Зато ты сам сделался куда представительней прежнего. Говорят, уже маршал?
– Почти Наполеон. Хотя такая слава идёт за моим другом-врагом Энвер-пашой.
Усмешка была ненастоящая, в отличие от его собственной седины.
– А ещё говорят, что ты вот-вот отобьёшь Измир у греков.
– Уже отбили и стоим на пороге.
– Что же ты здесь делаешь?
– А я тут не весь. Большей частью сплю в здании штаба. Может быть, любуюсь на зрелище. Хочешь и ты полюбоваться?
Вывел из домика – детишки даже не проснулись ни сразу, ни сейчас, только Аслан потрусил за обоими.
– Смотри. Видишь зарево на горизонте? Это не луна.
Будто некая сила подняла женщину над землёй, ветер подхватил зелёные одежды, обернул ими стан.
Вдали словно очаг горел внутри громоздкой решётки из перекрещенных, ненатурально толстых прутьев, клубясь дымом, жарким и куда более тёмным, чем небо.
– Смотри! Это высокие дома, от которых осталась одна оболочка. То Измир горит. Кто его поджёг как раз перед тем, как наша армия заняла окраины, – никто не знает. Но солдаты и кое-кто из офицеров буквально озверели. Валят на отступивших греков. Валят на измирских армян. Валят на митрополита Хризостома. Да когда к порогу брошенных домов подступает сражение – многое происходит как бы само собой! Знаешь, многие видели некую армянку или гречанку, непокрытую и в одной белой рубахе, что поджигала стены одним прикосновением.
– Сатеник, – пробормотала старуха еле слышно. – Оборотень. Сама вражда и слепая месть во плоти.
«Нет. Не одна она. Смотри как следует», – вмешался знакомый голос.
Пламя, что было заключено в стенах города, взвихрилось ввысь, обрело истинный свой цвет и форму. Кроваво-гнойная, изжелта-багровая фигура исполинского роста, без лица, но с тремя головами: помесь льва, петуха и орла, – неудержимо распухала, клубилась, грозя накрыть собой всю древнюю землю. По сравнению с ней земное зарево казалось ничтожной искрой.
– Ифрит.
«Да. Тот, кого ты прозвала Гульмист, но тысячекратно более мощный, чем прежде. Упился кровью, объелся плотью войны».
– Что делать? Мне одной не справиться! Я слабая женщина.
«Ты сильная. Только позови».
– Сын, – громко позвала Зубейда. – Мой сын-волк с лунными глазами. Стань рядом.
И подтянула Мустафу к себе, туда, где уже прижимался к ноге сияюще-белый Аслан.
На землю или между ясной землёй и хмурым небом – неважно.
Подняла правую руку, до локтя, как змеёй, обвитую серебряными чётками:
– Зелёный Хызр-Ильяс! Не весна сегодня, чтобы призывать тебя, отца всего живого на земле. По святой природе своей ты не можешь убить – так подними тех, кто может и умеет. Дай им от себя силу.
На этих словах некое свечение поднялось от могил, встало сгустком над каждой, уплотнилось. То были звери величиной с человека, покрытые густой шерстью, что светилась под луной, выглянувшей из щели в покрове небес.
И в точности такой же зверь, только вдвое больше ростом – серебряный волк с чёрной мордой, – стоял рядом с женщиной. А больше не было никого.
– Вот твоё войско, мой сын-оборотень. Выходцы из славных могил. Бывалые воины без страха и упрёка. Познавшие цену жизни и смерти. Веди!
Стая взвилась кверху и наперерез ифриту, закружилась в лунном свете, охватила кольцом. Каждый волк был словно мошка на дальнем горизонте, но стоило им впиться в огненное тело чудища, как от него отлетели рыжие клочья и погасли в кромешной тьме. Мошки отпрянули вразброд, снова стянулись в жалящее кольцо. Головы нагибались то вместе, то поочерёдно, заглатывая докучливых существ целыми пригоршнями, но тех становилось всё больше. И сами волки росли, их шкура принимала в себя отблеск пламени – теперь они уже не казались чем-то незначительным. Зато Гульмист обратился в рой насекомых, похожих на искры или растрёпанные флажки.
До этой поры старая женщина не слышала ни звука, будто всё происходило в некоем дальнем мире. Но теперь до неё доносились вой и треск огня, шипение как бы раскалённой стали и странное, почти гармоничное пение многих голосов, в котором слились боль и торжество.
«Здесь все павшие, которых достиг шум битвы, – поняла она. – А против них то, что заставляет людей восставать друг против друга. И настоящего конца этому не предвидится».
Тем временем тучи наверху расходились, будто таяли. Ряды противников – тоже.
Наконец, всё погасло с рассветом: и багряное пламя, и живое серебро, и руины многострадального Измира.
Арам и Рокшан, которые проснулись и выбежали из дому как есть, обнимали бабушкины колени. Сын лежал на земле, мундир его был весь изодран, из глубоких царапин на теле и голове сочилась кровь.
– Мустафа, а где Аслан?
– Погиб достойной смертью, матушка. Он был мной самим – той частью, которая тебя защищала. И данное мне волчье войско погибло всё до единого.
– И попало в рай? – спросила девочка.
Он с трудом поднял руку, положил на голову девочке.
– Конечно. Все бойцы, павшие за правое дело, идут в джанну, чтоб испить там из ручьёв Кавсар и Сальсабиль, так ведь, матушка-ханум?
– А Гульмист? – спросила уже она сама.
– Разбит и рассеян. Думаю, в следующий раз он примет иной облик.
Сын попробовал было подняться с земли, но, тихо выругавшись, упал назад:
– Вот беда – мне ведь надо срочно вернуться в штаб армии. Собственно, я попросил мою дочь, если сказать прямо – мою будущую приёмную дочь Фикрие прилететь сюда по воздуху.
– Как ангела? – восторженно пискнул Арам.
– Зачем нам ангелы, сынок, если есть аэроплан? – рассмеялся Мустафа. – Послушай, это ведь она, право слово.
На фоне розового неба, еле тронутого рассветом, появилась нежно рокочущая точка, которая прямо на глазах росла.
То был биплан с распорками между посеребрённых крыльев, прямо как с фотографии или из кинохроники, только куда нарядней. Он опустился на утрамбованную глину прямо рядом с домиком и прогрохотал по ней, бешено вращая винтом, прежде чем окончательно затормозить.
Выгнутое стекло над сиденьем пилота откинулось, и оттуда выбрался он сам.
Если это в самом деле юная девушка, вскользь подумала старуха, то наряжена она почти в соответствии с исламом: фигуры не распознать за полушубком из овчины и шароварами, заправленными в сапоги, между шлемом с тремя продольными гребнями, как у дракона-аждахи, и поднятым воротником один вздёрнутый носик виднеется. Глаза и те прячутся в тени очков, задранных на шлем вместо козырька. Правда, одна погрешность всё-таки допущена: мужчина и женщина должны одеваться так, чтоб их не путали друг с другом.
– Папа, ты ещё и ранен? – спросило чудное создание. – Ну как можно! Я привезла две меховых куртки и две шапки, но никаких мазей и бинтов, кроме тех, что в бортовой аптечке.
– Вот что называется – первая женщина-пилот в возрождённой Турции, – проворчал Мустафа добродушно. – Крем для отморожения и солнечных ожогов у тебя там имеется или одна пудра с помадой?
– Шутите всё, Мустафа Кемаль-баба. Вот отчего ты не предупредил, что вместе с бабусей придётся двух малявок забирать? Самолёт маленький, поднять его со всем грузом кое-как ещё смогу, но ведь вы наверху без полного комплекта одежды в ледышку замёрзнете.
– А я никуда не полечу, – сказала Зубейда-ханум. – Детей можно в лишнюю шубу завернуть: одного в правый рукав сунуть, другую в левый. И ещё место на дедовых коленях останется. Хоть в эту… стратосферу всем скопом поднимайтесь.
– Что с тобой поделаешь, – вздохнул сын. Выглядел он куда бодрей, чем до прибытия. Влез по крылу на штурманское место, сгрёб в охапку обоих детишек:
– И какой я вам дед? По прилёте усыновлю обоих. Таких у меня уже семеро, по скромным подсчётам.
Та, что оставалась на земле, и те, кто стремился в небо, помахали друг другу руками и рукавицами. Фикрие ловко исполнила команду «от винта» и тоже запрыгнула внутрь.
Когда рукотворная стрекоза поднялась так высоко, что исчезла из виду, старая женщина ушла к себе.
Ни чёток, ни зелёных одежд на ней больше не было. И верно: хороший сын дарит матери частички самого себя, а теперь её Волк стал цельным. Какая-то логика во всём этом явно прослеживалась.
Она отворила дверь и вошла в сени, куда в своё время отправила мёртвую, чтобы та, воскреснув в злом облике, не смогла причинить беду своим детям. «С ними теперь всё хорошо – а с тобой после того, как мы усмирили твоего хозяина? Соединилась ты с твоим мужем, чтобы получить одно прощение на двоих?»
И чуть отпрянула, ибо ответ – вот он, разостлался перед ней.
Чудесный смирнский ковёр с пышным ворсом, из тех, какие ткут по деревням и собирают в Измире, чтобы оттуда они начали путешествие по всей широкой земле. Витой золотисто-оранжевый рисунок середины чуть походил на поверженного гуля, медальоны широкой каймы были светло-голубыми, как рассветные окна.
– На такой и ступить страшновато, – подумала вслух Зубейда-ханум. Но всё-таки прошла на середину и уселась, разбирая по буквам арабскую вязь, текущую по кайме справа налево:
Пророк Аллаха (да благословит его Аллах и приветствует) сказал: «Рай находится под ногами ваших матерей». Маулана Джами вторит ему такими словами:
«Ты мать родную защити!
Всю славу и почёт
Сложи ковром на том пути,
Каким она пройдёт.
Стань пылью ног её скорей
И путь ей облегчай…
Ведь ноги наших матерей
Идут дорогой в Рай!»
– Получается, твоя нынешняя победа, сын, тоже подарок мне? – громко произнесла Зубейда-ханум. – Тогда и в самом деле нечего бояться. Впрочем, когда я вообще боялась хоть чего-нибудь, мой дорогой матушкин Волчонок?
На этих словах огненный дракон померк, сияние дальних небес брызнуло во все прорехи ковра и сомкнулось вокруг головы женщины невесомым лазурным коконом.