Рассказ:
Снег валил крупными хлопьями, медленно парящими, как крохотные парашютисты, в лучах света от фонарей. Лайош видел в магазинах подобные игрушки – баночки с жидкостью и конфетти, которые можно потрясти и, перевернув, наблюдать за зимой в замкнутом пространстве. Атмосфера была какой-то рождественской, и мужчина невольно возвращался воспоминаниями в те времена, когда ещё отмечал Рождество. Денег на игрушки не хватало, и они с младшими братом и сестрой украшали рождественское дерево тем, что находилось под рукой: вырезанными из картона фигурками, фруктами, огарками свечей, конфетами. Самыми ценными для детей ёлочными игрушками тогда становились салонцукор – маленькие конфетки в цветной обёртке, которые можно было есть потом по штуке в день, но они не могли сдержаться и съедали все сразу. Наутро всей семьёй они отправлялись поздравлять соседей. Со всех сторон только и доносилось: «Boldog Karácsonyt[1]!», люди угощали друг друга бейгли[2], и каждая хозяйка самозабвенно верила, что её рецепт самый вкусный. «Отведайте уж моего бейгли, вы такого ещё не пробовали!» – говорили они друг другу. Без этого всего праздник был не праздником, как и без рождественской службы в церкви. Лайош помнил, как вставал на колени, сложив детские ладошки, и тоже, конечно, молился, обращался к Богу. Бог был жив в его душе, и Лайош верил, что Он слышит его. Мальчик молился за здоровье своей семьи, за то, чтобы однажды они смогли жить в достатке… Но Бог то ли не услышал, то ли оставил Лайоша ещё тогда, когда он был совсем невинным.
Позднее он часто задумывался о том, в какой момент утратил свою невинность, забрал ли её создатель вместе с его бурной жизнью, или же это случилось гораздо раньше? Когда сон не приходил, и вампир часами лежал в чужой постели, один или с кем-то подле себя, чьё лицо так и не запомнил за весь вечер, он неминуемо испытывал гадливость, в первую очередь к себе, и вновь возвращался к этим мыслям. В какой момент всё пошло не так?
Своей постели у него давно не было, как не было больше и дома. Свой собственный человеческий дом Лайош утратил слишком рано, чтобы считать его реальным, хотя до сих пор помнил его до мелочей, помнил, в каких местах скрипели половицы, чем пахло внутри, помнил цветы на окне и силуэт матери, хлопотавшей на кухне. Если б он мог уничтожить в огне свою память, он спалил бы всё, кроме этих воспоминаний.
Его ночи проходили в безудержном кровавом опьянении, а дни – в благословенном забытьи, после чего не оставалось сил даже на сны. Лайоша это радовало: он не любил те сны, которые имели обыкновение ему сниться. Вампир предпочитал просыпаться с ощущением несуществующего похмелья и старался не засыпать прямо с жертвой в одной постели. Остывшие, они выглядели совсем не так привлекательно, как в момент, когда жизнь покидала их тела. От них начинал исходить лёгкий, неуловимый человеческим обонянием, но так раздражавший чувствительные ноздри Лайоша аромат тления. Он ненавидел запах смерти уже тогда, когда ещё сам не отнял ни одной человеческой жизни. Когда сам был живым и беспомощным перед смертью, царившей вокруг него. Этот запах до сих пор преследовал его в кошмарах.
Но Лайош помнил и иные времена, когда видел во снах залитое солнцем поле и лазурное небо в облаках, набегавшись с мальчишками за день и не желая останавливаться даже во сне. Как много мелочей вообще он помню о своей короткой человеческой жизни, особенно о детстве, но что мог бы сказать о ста шестидесяти годах после той страшной ночи? Тогда ночь наступила в последний раз, тёмная и бесконечная ночь.
Он родился в тысяча восемьсот двадцать седьмом году на окраине Обуды[3] в простой семье плотника. Первый ребёнок оказался мальчиком – тогда это было особенно важно, тем более для такого человека, как его отец, в котором текла горячая турецкая кровь. Первенца назвали Лайошем. Говорят, это имя означает «славный воин» или что-то в этом духе. Их семья была бедной, очень далёкой от воинской доблести, они жили по христианским законам; возможно, оттого-то отец, сколько Лайош его помнил, так трепетно гордился тем, что в его роду когда-то были отважные янычары. Так он и называл сына – Лайчи, маленький янычар. Будущий помощник, с такими же крепкими, как у отца, руками, с детства привыкшими к работе с деревом.
Потом родился умный и послушный Габор, а за ним – маленькая красавица Магда, всеобщая любимица, и часть ответственности легла на Лайоша, самого старшего и сильного. Отец и мать много трудились, он помогал нянчиться с братом и сестрой, пока те были совсем маленькими, а позднее присматривал за ними. Уже тогда мальчику казалось, что он освоил школу отцовства и готов к семейной жизни, но не знал, что совсем скоро эта роль окажется для него скорбной.
Отец Лайоша слыл лучшим мастером в округе. Он брался за работу любой сложности, всё в их доме было сделано его руками, которые люди называли заслуженно золотыми. Снег валил крупными хлопьями, медленно парящими, как крохотные парашютисты, в лучах света от фонарей. Лайош видел в магазинах подобные игрушки – баночки с жидкостью и конфетти, которые можно потрясти и, перевернув, наблюдать за зимой в замкнутом пространстве. Атмосфера была какой-то рождественской, и мужчина невольно возвращался воспоминаниями в те времена, когда ещё отмечал Рождество. Денег на игрушки не хватало, и они с младшими братом и сестрой украшали рождественское дерево тем, что находилось под рукой: вырезанными из картона фигурками, фруктами, огарками свечей, конфетами. Самыми ценными для детей ёлочными игрушками тогда становились салонцукор – маленькие конфетки в цветной обёртке, которые можно было есть потом по штуке в день, но они не могли сдержаться и съедали все сразу. Наутро всей семьёй они отправлялись поздравлять соседей. Со всех сторон только и доносилось: «Boldog Karácsonyt[1]!», люди угощали друг друга бейгли[2], и каждая хозяйка самозабвенно верила, что её рецепт самый вкусный. «Отведайте уж моего бейгли, вы такого ещё не пробовали!» – говорили они друг другу. Без этого всего праздник был не праздником, как и без рождественской службы в церкви. Лайош помнил, как вставал на колени, сложив детские ладошки, и тоже, конечно, молился, обращался к Богу. Бог был жив в его душе, и Лайош верил, что Он слышит его. Мальчик молился за здоровье своей семьи, за то, чтобы однажды они смогли жить в достатке… Но Бог то ли не услышал, то ли оставил Лайоша ещё тогда, когда он был совсем невинным.
Позднее он часто задумывался о том, в какой момент утратил свою невинность, забрал ли её создатель вместе с его бурной жизнью, или же это случилось гораздо раньше? Когда сон не приходил, и вампир часами лежал в чужой постели, один или с кем-то подле себя, чьё лицо так и не запомнил за весь вечер, он неминуемо испытывал гадливость, в первую очередь к себе, и вновь возвращался к этим мыслям. В какой момент всё пошло не так?
Своей постели у него давно не было, как не было больше и дома. Свой собственный человеческий дом Лайош утратил слишком рано, чтобы считать его реальным, хотя до сих пор помнил его до мелочей, помнил, в каких местах скрипели половицы, чем пахло внутри, помнил цветы на окне и силуэт матери, хлопотавшей на кухне. Если б он мог уничтожить в огне свою память, он спалил бы всё, кроме этих воспоминаний.
Его ночи проходили в безудержном кровавом опьянении, а дни – в благословенном забытьи, после чего не оставалось сил даже на сны. Лайоша это радовало: он не любил те сны, которые имели обыкновение ему сниться. Вампир предпочитал просыпаться с ощущением несуществующего похмелья и старался не засыпать прямо с жертвой в одной постели. Остывшие, они выглядели совсем не так привлекательно, как в момент, когда жизнь покидала их тела. От них начинал исходить лёгкий, неуловимый человеческим обонянием, но так раздражавший чувствительные ноздри Лайоша аромат тления. Он ненавидел запах смерти уже тогда, когда ещё сам не отнял ни одной человеческой жизни. Когда сам был живым и беспомощным перед смертью, царившей вокруг него. Этот запах до сих пор преследовал его в кошмарах.
Но Лайош помнил и иные времена, когда видел во снах залитое солнцем поле и лазурное небо в облаках, набегавшись с мальчишками за день и не желая останавливаться даже во сне. Как много мелочей вообще он помню о своей короткой человеческой жизни, особенно о детстве, но что мог бы сказать о ста шестидесяти годах после той страшной ночи? Тогда ночь наступила в последний раз, тёмная и бесконечная ночь.
Он родился в тысяча восемьсот двадцать седьмом году на окраине Обуды[3] в простой семье плотника. Первый ребёнок оказался мальчиком – тогда это было особенно важно, тем более для такого человека, как его отец, в котором текла горячая турецкая кровь. Первенца назвали Лайошем. Говорят, это имя означает «славный воин» или что-то в этом духе. Их семья была бедной, очень далёкой от воинской доблести, они жили по христианским законам; возможно, оттого-то отец, сколько Лайош его помнил, так трепетно гордился тем, что в его роду когда-то были отважные янычары. Так он и называл сына – Лайчи, маленький янычар. Будущий помощник, с такими же крепкими, как у отца, руками, с детства привыкшими к работе с деревом.
Потом родился умный и послушный Габор, а за ним – маленькая красавица Магда, всеобщая любимица, и часть ответственности легла на Лайоша, самого старшего и сильного. Отец и мать много трудились, он помогал нянчиться с братом и сестрой, пока те были совсем маленькими, а позднее присматривал за ними. Уже тогда мальчику казалось, что он освоил школу отцовства и готов к семейной жизни, но не знал, что совсем скоро эта роль окажется для него скорбной.
Отец Лайоша слыл лучшим мастером в округе. Он брался за работу любой сложности, всё в их доме было сделано его руками, которые люди называли заслуженно золотыми. Всегда думается, что такие, как он, не совершают ошибок – что не могут попасть молотком по пальцу или посадить занозу; особенно если это твои родители, которые кажутся вечно молодыми и всемогущими.
Он всего лишь поранил руку. Лайош помогал отцу в тот день в мастерской и видел, как инструмент соскользнул с бруса и вошёл под кожу в области запястья. Кровь брызнула, окропив стружку на полу, однако её вид никогда не пугал мальчишку. Рана оказалась достаточно глубокой, но для того, чью семью кормят его собственные руки, царапина не могла стать уважительной причиной для отдыха. Отец перетянул руку ремнём, остановил кровь и промыл рану водой, а сын помог ему замотать её платком. Он помнил беспечную улыбку отца в тот момент на обветренном лице, испещрённом мелкими морщинками от постоянного пребывания на воздухе. Мужчина подмигнул мальчику и сказал: «Ты чего приуныл? Сынок, шрамы лишь украшают рабочие руки». Наверное, таким отец и остался в памяти Лайоша.
А ночью ему стало плохо. Мальчика растолкала мать и велела присматривать за больным, сама она была уже в пальто и поспешила за лекарем. Отца лихорадило, он бредил и страшно стонал. Лайош помнил, как осторожно подошёл к его кровати, как испуганные Габор и Магда прятались за его спину. Нечто недоброе было в этой картине: чужим стал отцовский голос, незнакомым казался и сам лежащий человек, его лицо, блестящее от испарины в дрожащем освещении от очага. Руку раздуло едва ли не в два раза, рана выглядела ужасно и дурно пахла. В немом оцепенении мальчики смотрели на отца, и каждый боялся сказать о том, что чувствовал. Им было страшно ничуть не меньше, чем их заплакавшей маленькой сестре.
Мать вернулась одна – доктор принимал роды в эту тёмную холодную ночь. Всё, что они могли сделать, это менять смоченные в самогоне компрессы на лоб и лодыжки, дабы хоть как-то облегчить отцу жар, и ждать. Лекарь пришёл лишь под утро, когда мужчина уже перестал бредить и лежал без сознания такой же горячий, как котелок со свежесваренным гуляшем. «Плохая рана», – потеребил усы доктор и принялся за дело. Он был очень хмур и молчалив, делая надрез и закладывая в него мазь, после чего оставил какие-то склянки и указание, как принимать их содержимое. Обещал вернуться, когда приготовит более эффективную мазь. Но уже к вечеру того же дня отца не стало. Он так и не пришёл в себя и, возможно, даже не успел понять, что это его последние часы, как не понял, что обыкновенный порез мог сгубить его.
Тень легла на дом Лайоша в тот вечер. Он заполнился холодом, запахом ладана и чего-то ещё, чему мальчик тогда ещё не мог дать определение. Мать за одну ночь постарела лет на десять. Она не плакала, но от сдерживаемых слёз её глаза стали жуткими и стеклянными. Заморозки уже сковали землю, и пот лился градом со лба Лайоша, смешиваясь со слезами, когда тот помогал копать могилу собственному отцу – тринадцатилетний мальчик, вмиг повзрослевший и ставший отцом своим младшим брату и сестре. Детство закончилось.
Может, именно тогда он и утратил свою невинность вместе с незамутнённым детским восприятием мира? Может, именно тот день предопределил его путь, который Лайош должен был пройти рука об руку со смертью? От смерти не уйти, каждый рано или поздно должен столкнуться с ней, похоронить кого-то из близких. Но не так, как предстояло его семье.
Лайош работал теперь в мастерской целый день, но доход подмастерья едва ли мог обеспечить их четверых; мать же торговала на рынке, однако с потерей кормильца жизнь семьи неумолимо катилась к грани нищеты. Вечерами или ночами Лайош отправлялся в порт разгружать торговые суда. Не по годам крепкого и коренастого, молодого и выносливого паренька брали на эту работу с охотой, и хоть за труд платили немного, иногда могли накормить рыбацкой похлёбкой или даже отдать свёрток с чем-то съестным. Лайош ценил это особенно, потому как сам он валился с ног по возвращении домой и ничего уже не ощущал, а вот его младшие засыпали с чувством голода, он знал это наверняка.
Они голодали. С беспомощной горечью Лайош наблюдал, как буквально на глазах у его брата исчезали ещё немного детские щёчки, как сходил румянец с лица его сестрёнки, в какую высушенную старуху превращалась их мать. Измождённая, исхудавшая, она начала седеть, и её постоянно теперь мрачное лицо покрывалось морщинами. Такие же резкие перемены Лайош замечал и в себе, но за тем, как быстро физическая работа делала из него мужчину, наблюдал с отрешённым равнодушием. Он рассматривал свои большие крепкие ладони, рельефные плечи и видел в них отцовские руки, чья сила не смогла побороть смерть от простой царапины. Как часто в детстве Лайош забирался на высокие деревья, падал с них в грязь, разбивал руки и колени в кровь, проваливался даже в охотничьи ловушки, но остался жив и здоров, а отца сгубил какой-то порез…
Свою мужскую привлекательность молодой человек впервые осознал, работая в порту. Обхаживающие приезжих и моряков две ярко разукрашенные девицы, так не похожие на соседок Лайоша, на его мать, на девчонок, с которыми он дружил, – на всех женщин, которых он встречал когда-либо, без стеснения разглядывали его, пока тот, раздетый по пояс, обливался водой, смывая с себя грязь и пот. Вид у них был вызывающий: из глубоких вырезов на юбках выглядывали ножки в полупрозрачных чулочках, рубашки были так глубоко заправлены под корсет, что при малейшем наклоне вперёд пышные упругие груди были готовы предстать перед окружающими во всей красе. Не смотреть на это оказалось выше сил Лайоша, и, заметив ответное внимание, женщины заливались хохотом и нарочно дразнили паренька, принимая дерзкие позы. «Ты, должно быть, такой сладкий, кудряшка, – смеялись они, – мы хотим тебя попробовать на вкус! Для тебя – бесплатно!» Густо заливаясь краской, охваченный новым чувством, которое испытывал всё чаще в последние пару лет, Лайош поспешно натягивал рубашку прямо на мокрое тело и сбегал от этих прожорливых взглядов. Но тем же вечером, несмотря на дикую усталость, долго не мог сомкнуть глаз.
С наступлением новых холодов младшие начинали болеть, то ли от плохого питания, то ли из-за старой прохудившейся обуви, которую приходилось носить, поскольку их детские ноги давно выросли из туфель, купленных ещё при отце. Лайош пообещал во что бы то ни стало купить детям обувь. Он работал несколько ночей подряд: сначала разгружал товар, потом вписался в бригаду ремонтировать прибывшее судно. Однажды под утро парень принёс домой новые башмаки для Габора и замшевые сапожки с вышивкой для Магды, привезённые из Баварии. Их стоимость превышала выручку Лайоша за работу, но хозяин судна, услышав рассказ о прелестной черноглазой Магде, отдал их ему вместо денег. Лайошу думалось, что он больше никогда не увидит сестру такой же радостной, как прежде, но в то утро её восторгу не было предела, и на какое-то мгновение показалось, что время повернулось вспять.
Первым слёг Габор. Ночами он так кашлял, словно хотел вывернуть лёгкие наизнанку. Доктор выписал микстуру на сладких травах, но она лишь ненадолго приглушала приступы. С наступлением ночи Габора мучало удушье, он горел и заливался потом и в конце концов стал бояться ночи. Мальчик упрямо сидел у огня, отказываясь ложиться спать, покуда веки его не становились тяжёлыми, и он сам не понимал, как медленно проваливается в опасный плен.
Мать тайком рыдала. Впервые со смерти супруга она проявляла свои эмоции, пусть и украдкой, но Лайош видел, как её плечи беззвучно сотрясаются, когда она сидит подле тяжело дышащего во сне сына. «Ты же бываешь в порту, Лайош! – громко шептала она, выйдя из комнаты. – Найди какого-нибудь хорошего лекаря. Пусть посоветуют кого-нибудь из города или приезжего. Наш мальчик так мучается!».
Доктор из центра Буды обошёлся Лайошу очень дорого, потому как обычно он не выезжал к больным в подобное отдаление, однако о деньгах Лайош не думал, он был готов работать хоть круглые сутки. Осмотрев ещё больше исхудавшего и бледного Габора, послушав его дыхание, доктор нахмурился и задал ряд вопросов: как давно это началось, что появилось раньше, кашель или огневица, терял ли больной в весе за период болезни. Последним он спросил, не было ли у Габора кровохаркания. Ответ был отрицательным, но в тот момент дом словно погрузился в ватную тишину: замер шум дождя за окном, потонул в пустоте тόпот Магды, прыгавшей попеременно то на одной, то на двух ногах по кухне.
Лайош не был образован, даже написать он мог лишь своё имя. Он никогда не выезжал за пределы города, редко бывал в центре. Однако его представлений о жизни хватало на то, чтобы в душу закрались самые страшные подозрения в тот миг. Лайошу хотелось, чтобы мир исчез, лишь бы доктор не успел произнести вслух то, о чём он подумал. И в то же время ему хотелось, чтобы доктор поскорее сказал хоть что-то обнадёживающее, что разрушило бы ужас этой минуты.
Но мир не рухнул, хотя произнесённые доктором слова погасили солнце на небесах. «Я бы хотел определить болезнь как пневмонию, но, полагаю, у вашего брата чахотка», – осторожно сказал он. В то время говорили, что эта коварная болезнь появляется лишь от неумеренности и сильных страстей, что ею могут заболеть женщины из высшего общества, хрупкие, изнеженные, неделями не выходящие на воздух. Слыша подобные рассуждения, Лайош думал, что это своего рода наказание – за безделье, за пустую трату дарованных от рождения благ, коими не обладают многие. Но за что Господь так наказывал Габора? Как мог поселиться этот недуг в их доме, лишённом любых излишеств, и без того наказанном уже судьбой?
Лайош и сам не понял, что произнёс вслух этот вопрос, и лишь слова доктора заставили его осознать это: «Вы знаете, бывает, что болезнь передаётся с молоком матери или семенем отца. Есть дети, крайне расположенные к данному заболеванию. Не расстраивайтесь раньше времени. Сейчас медицина идёт вперёд, существует ряд новых средств от чахотки».
Но с каждым днём ночные приступы становились всё сильнее. Габор почти не мог есть, потому как после каждого приёма пищи закашливался до тошноты. Боли в груди усилились, и приходилось давать мальчику настой белладонны, чтобы он мог спокойно уснуть. Ежедневные обязательные прогулки на свежем воздухе превратились в наказание, ведь слух мгновенно разлетелся по всем соседским домам, и от медленно идущих Габора и его матери люди переходили на другую сторону улицы.
Лайош старался не отчаиваться. Он продал свои инструменты и брался за любую работу в порту, нанимаясь подёнщиком, чтобы оплачивать все эти настойки и препараты ртути. Каждый раз, когда Габор чувствовал себя немного лучше, в Лайоше просыпалась слабая надежда на то, что ему удастся побороть болезнь, возможно, первому из всех больных. Но он видел, как безутешно рыдает матушка, выйдя на крыльцо, чтобы дети не видели её слёз, и понимал, что она веру уже утратила.
Когда же у Магды начали проявляться похожие симптомы, мать словно обезумела: она попеременно молилась и плакала, и Лайош ничем не мог её утешить – да он и не представлял, чем вообще можно было утешать мать, когда её дети угасали на глазах. Недаром название этой болезни происходило от слова «чахнуть»: Магда таяла с каждым днём, теряла силы куда быстрее Габора. Всегда шумная и привлекавшая к себе внимание, она ушла очень тихо в весенний предутренний час, когда мать ненадолго сомкнула глаза. Её нашёл Лайош перед тем, как уйти на работу, заглядевшись на умиротворённое личико спящего ангела, на которого была так похожа его сестра, обрамлённое такими же кудрями, как у самого Лайоша. Слишком спокойная для последних нескольких месяцев, она, как оказалось, действительно уже нашла упокоение своей душе.
Габор, заболевший первым, пережил сестру на несколько недель. В последние дни своей жизни он едва мог приподняться на локтях в кровати, и, конечно, Лайош больше не питал и малейшей надежды. После смерти восьмилетней Магды – девочки, которая так радовалась сапожкам с вышивкой и каждому утру, не познавшей ещё жизни и того, что значит стать красивой девушкой, – после того, как смерть забрала столь невинное создание, Лайош уже более ни во что не верил. Он прекратил молиться и гасил пылавшую внутри него тихую злобу на свою жизнь в физическом труде.
Наверное, нет на свете более страшного горя, чем когда родители хоронят своих детей. Так быть не должно, ведь они будущее, они надежда каждых матери и отца. Картина, на которой женщина в чёрных одеждах рыдает подле двух таких же чёрных свежих могильных холмиков, не должна быть написана жизнью, потому что такое противоестественно самому понятию «жизнь». Лайошу хотелось стенать и рвать на себе кожу от безысходности и беспомощности перед смертью, но он лишь стискивал до скрежета зубы и глядел на то, как выла, словно обезумевшая волчица, его мать на двух свежих могилках.
«Мы остались вдвоём», – сказал он с горечью вечером после похорон Габора, приобняв мать за плечи. Но та лишь сбросила его руку и посмотрела на сына страшными, полными боли, отчаяния и какой-то ненависти глазами. «Они были ещё совсем детьми, – голос женщины дрожал. – А остались только мы с тобой». Лайошу показалось, что так смотреть, как смотрела тогда на него его собственная мать, можно было лишь на повинного в смерти её детей. «Но ведь я тоже ваш сын», – возразил он, однако мать ничего не ответила, и внезапно Лайоша охватило чувство непонятной вины за то, что из всех детей выжил именно он.
Быть может, тогда, чуть позже, ушла его невинность? Вместе с верой в Бога и осознанием собственной беспомощности перед огромным миром, в котором Лайош отчего-то ощущал себя теперь в полном одиночестве.
«Какой ты грустный, кудряшка!» – приставали к нему портовые шлюхи в последующие дни. «Я помогу тебе забыть печали, хочешь? – предложила одна из тех двух, что постоянно заигрывали с парнишкой. – Ты мне нравишься, я не возьму денег». Лайош безучастно смотрел на аппетитную фигуру женщины, вид которой когда-то так смущал его и волновал. Конечно же, он хотел. Он не в силах был сопротивляться совсем уже взрослому шестнадцатилетнему организму, какая бы боль ни раздирала его душу на части. И, впервые ощутив тепло и близость женского тела, понял, что в те минуты перестал думать о чём-либо, словно какое-то лекарство сняло груз с его сердца, как настойки опиума и белладонны ненадолго унимали чахоточные боли.
Тяжёлый запах, какой бывает в тех домах, где есть лежачие больные, привычно встретил Лайоша наутро. Он привык к нему за последний год, этот запах напоминал о том, что дома ждут брат и сестра, и неминуемо ассоциировался со смертью – после. Лайош не обратил внимания ни на этот тяжёлый дух, ни на то, что к привычному запаху примешался не менее тяжёлый смрад, тоже уже знакомый юноше. В доме было темно и тихо, как стало после ухода младших детей, и Лайош решил, что матушке удастся наконец поспать и ненадолго забыть о своём горе. Проходя мимо её комнаты, он тихонько приоткрыл дверь, чтобы проверить, не надо ли накрыть мать во сне, и в этот момент тот новый запах ударил ему в лицо, как бьют, не щадя, в уличной драке.
Лайош резко распахнул дверь, не веря тому, что пришло ему на ум. Ему надо было скорее зажечь свечу, как можно скорее! Сквозь плотно задёрнутые шторы едва проникал свет, но на фоне этого слабо освещённого прямоугольника окна даже без свечи Лайош различил тёмный силуэт, словно бы парящий в воздухе, и тот крик, что вырвался из его груди, сложно было бы назвать человеческим. Так мог рычать смертельно раненый дикий зверь.
Она повесилась на отцовском ремне и не оставила никакого послания ему, Лайошу, последнему из детей, которого бросала в столь тяжёлый час. Наверное, он давно перестал быть ребёнком для своей матери, став кормильцем семьи, но ещё никогда Лайош не ощущал себя столь беспомощным. Не было более ни невинности души, ни невинности тела, но он чувствовал себя маленьким мальчиком, которого собственные родители отвели в глушь и бросили там на погибель. В чём была его вина? Он не спас брата и сестру и не стал для матери той отдушиной, ради которой можно было бы жить дальше. Чего он стоил, если не смог даже стать смыслом жизни для собственной матери?
Что рассказал бы Лайош о своей дальнейшей судьбе до момента встречи с создателем? Все дни слились в одну бесконечную полосу, будто бы он обрёл свою безнадёжную вечность ещё тогда. Лайош продал дом, не в силах там более оставаться, и уехал в центр. Он жил на постоялом дворе и по-прежнему нанимался на временные работы на стройках, грузчиком, плотником. Он брался за всё, что могли делать его руки, не жалея себя, словно отдавая долг за свою жизнь.
Лайош спешил жить так истово, словно был смертельно болен и торопился попробовать всё, пока ещё может. Он был частым гостем в постелях местных вдовушек и продажных женщин, с молодым и полным сил Лайошем желали испытать счастье и жёны нелюбимых мужей, за что он нередко попадал в жестокие драки.
Драться Лайош умел ничуть не хуже, чем ублажать женщин или работать руками. Всему этому его научила улица, и улица же давала самые жаркие схватки. Бывало, он ввязывался в конфликт на пустом месте, выпив кувшин-другой крепкого вина в одном из кабаков, где проходило почти всё свободное время молодого человека, но нередко Лайош вступался и за дело тогда, когда никто другой не осмеливался. Так не мог он пройти мимо четверых хулиганов, таких же неблагополучных на вид, как и он сам, пристающих к девушке. Шансы были неравны, но Лайош окликнул компанию, когда один из них уже хотел заломить жертве руки: «А не слишком ли это – четверо против одной?» «Иди куда шёл!» – грубо огрызнулся кто-то в ответ, но агрессия пробуждала в Лайоше лишь ответную реакцию. Конечно, четверых крепких парней он не одолел, но девушка была спасена, а самому Лайошу впервые тогда сломали нос, благодаря чему его орлиный профиль, который так любили женщины, стал ещё более выразительным.
Лайош рано понял, что насилие приносит людям глубокое удовлетворение Он и сам испытывал почти что физическое наслаждение от проявления грубой силы, сравнимое лишь с ощущением от исхода интимной близости. В эти мгновения он забывал обо всём на свете, ему казалось, что он и впрямь неподвластен смерти, что он может взять в руки огонь и повести его за собой.
Конечно, Лайоша не могла не затронуть разгоревшаяся революция в сорок восьмом. Ещё никогда так остро не ощущал он жажды перемен и впервые за долгое время – надежды. Казалось, надеяться в этой жизни было уже не на что и не на кого, но кто знал, что ждёт за горизонтом? Что будет, если однажды утром взойдёт новое солнце? В один миг все беды, что выпали на долю Лайоша, его боль и гнев собрались воедино в старом режиме, олицетворением которого стал император Фердинанд[4], бесталанный правитель, живший лишь интересами бурно развивающейся Австрии, при которой Венгрия была чем-то вроде поставщика сырья, а её население – рабами и расходным материалом. Лайош слишком хорошо знал, какой ценой даётся хлеб, что жизнь не купить, даже владея всеми деньгами мира, что где-то есть жизнь лучше, но не в его родной стране, где и бедняк, и богач были одинаково равны перед смертью и отсталостью медицины. Он понимал, что настало время объединиться и действовать, брать руками огонь.
В мятежах погибло немало товарищей Лайоша, но сам он оставался невредим, словно что-то отводило от него беду, приберегая для иной судьбы. Все свои несбывшиеся упования на лучшую жизнь молодой человек внезапно обрушил на племянника Фердинанда, взошедшего на престол после свержения императора. Он даже был готов простить Францу Иосифу[5]репрессии революционеров и казнь тринадцати арадских мучеников[6], за что венгры сразу же невзлюбили своего нового правителя, лишь потому, что Лайош испытывал жизненную необходимость не утратить надежду хотя бы на этот раз.
Теперь борьба, которую Лайош вёл с самим собой и всем враждебным ему миром, обрела новые краски. В первые годы правления Франца Иосифа он всячески пытался защищать новый режим и вступал в перепалку при малейшем нелестном упоминании о наступивших временах. Тогда Лайош ещё не понимал даже, чем мотивируется, кроме беспочвенных надежд, но позднее, спустя многие годы и поколения он, ныне бессмертный, осознал, что попал пальцем в небо. Ведь для Венгрии время правления Франца Иосифа стало лучшей эпохой, в чем наглядно убеждается каждый, приезжая теперь в Будапешт.
Встреча с ним, с его создателем, произошла именно тогда и косвенно тоже благодаря (или по вине) нового короля. В ту ночь в кабаке на одной из улиц Обуды какой-то человек в изрядном подпитии имел неосторожность возмутиться: «За что воевали эти глупцы? Новый король ещё хуже прежнего. Тирана возвели на престол собственными руками!» «Мне интересно, – тотчас ощетинился Лайош, сидевший спиной к говорившему за соседним столом, – принимали ли вы участие хоть в одном из событий тех лет?» «Мне хватило ума не ввязываться», – парировал тот. «Или не хватило смелости, – Лайош уже нависал над оппонентом и словно хотел испепелить его взглядом. – Откуда же вдруг сейчас взялась смелость так выступать?» «А этот ублюдок идейный», – подключился второй человек, с которым сидел возмутившийся, за что тотчас был сбит Лайошем со стула.
Вдвоём они выволокли дерзкого борца за идею на улицу, подальше от посторонних глаз, и мгновенно перешли от слов к действиям. Пока один наносил удары, второй подхватывал отлетавшего Лайоша и вновь толкал к первому, после чего мужчины менялись ролями. Лайош хорошо держал удар, сплёвывая кровь на мостовую и стараясь устоять на ногах, и в какой-то момент выскользнул из-под руки бьющего и с локтя двинул сзади стоящему так, что его нос вывернуло набок. Второго он сбил с ног и услышал хруст и сдавленное мычание, когда мужчина приземлился челюстью на камни. Поднимаясь, он выплюнул на землю несколько выбитых зубов. Войдя в раж, Лайош вдруг ощутил прилив сил и немалое возбуждение от распалившейся драки. С бешенством он отбивался, не жалея костяшек на руках, когда всё и произошло. Лайош и сам не понял, в какой момент допустил оплошность, но каким-то образом его удалось опрокинуть на мостовую, и сейчас же беспрерывные удары тяжёлыми ботинками обрушились на его спину, живот и рёбра.
А в следующее мгновение с глухим стуком на землю рухнуло тело мужчины, которому Лайош успел сломать нос. В это было сложно поверить, но упал он замертво, а вместо него Лайош увидел высокую мрачную фигуру другого мужчины. Как говорил создатель позднее, человек со сломанным носом уже поднял с земли обломок кирпича, чтобы разбить Лайошу голову, и тогда он вступился лишь потому, что хотел оставить самого Лайоша напоследок. Не мешкая ни секунды, фигура, облачённая в чёрные дорогие одежды, ступила к товарищу павшего; тот даже не успел вскрикнуть, онемев от ужаса, перед тем, как незнакомец склонился над его шеей, точно для поцелуя, и тело человека свело судорогой. Спустя несколько мгновений его тело обмякло, и незнакомец брезгливо выпустил его из рук. Тогда он наконец повернулся к Лайошу и встретился с ним взглядом.
Никогда прежде молодому человеку не приходилось видеть ничего подобного. Губы этого создания были окровавлены и порочно алели на бледном, почти что флуоресцирующем в полутьме лице. Он одновременно и походил на человека, и выглядел совершенно потусторонне, словно призрак, явившийся из мира мёртвых. Было нечто старомодное, нездешнее в этих чёрных одеждах, в длинных тёмных волосах, чуть тронутых сединой. Большие внимательные глаза его сверкали ледяной синевой и казались слишком древними для столь гладкого молодого лица. Это создание смотрело на Лайоша не добро, но изучающе, как мог бы оценивать хищник свою очередную жертву.
Приподнявшись на локтях и тяжело дыша, Лайош не мог оторвать глаз от незнакомца, испытывая неведомый доселе ужас на грани с детским восторгом. Это создание пугало, но Лайошу не было страшно – ему стало страшно интересно. Казалось, мужчина это понял и едва заметно ухмыльнулся окровавленными губами, а затем развернулся, чтобы уйти так же беззвучно, как и пришёл, но, превозмогая боль, парень поднялся на ноги и окликнул незнакомца.
Так судьба столкнула Лайоша со Штефаном Тумашем. Знал ли тогда молодой человек, к чему приведёт его это непосредственное любопытство? Знал ли, что теперь никогда не сможет забыть Штефана? Играя со смертью столько лет, бросая ей вызов, словно желая реванша, Лайош встретил её осязаемое воплощение и не мог не протянуть руку, чтобы коснуться этого погибельного пламени.
В ту ночь, еле передвигая ноги и корчась от боли, отдававшей в каждом из его многочисленных ушибов, Лайош увязался за Штефаном, желая общения с таким необычным созданием. Он много говорил и задавал вопросы, а неразговорчивый собеседник лишь сдержанно отвечал на некоторые из них, однако он не прогнал Лайоша и даже не возражал встретиться следующей ночью.
Испытывая постыдное возбуждение, Лайош настаивал на том, чтобы вампир брал его с собой на охоту, и с интересом наблюдал, как тот с лёгкостью лишал жизни ему подобных. Лайошу не было страшно, как в детстве и юности, от вида крови он будто бы даже ощущал прилив сил. Смерть в облике Штефана была так грациозна и соблазнительна: ни единого лишнего жеста – лишь объятие и гибельный поцелуй. Лайош даже готов был поклясться, что женщины, умиравшие в руках вампира, выглядели счастливыми. Штефан смеялся над тем, как распалялся преемник от этих зрелищ, и со снисходительной добротой приговаривал: «По твоим венам определённо должна бежать горячая османская кровь».
Лайош не помнил, в какой момент увяз в этой порочной игре так, что пути назад больше не было, словно всё произошло в дурмане. Порой он глядел на свои руки и видел на них кровь, хотя тогда ещё не лишил жизни ни одного человека. Но одно лишь существование такого, как Штефан, давало веру в то, что есть нечто большее в этой жизни, нет предела её дну и границ её возможностям.
Спустя несколько месяцев этого общения Штефан однажды обронил в разговоре, что видит в Лайоше своего сына, которого ему не суждено было вырастить. Лайош не ответил, но тотчас словно услышал возле своего уха: «Лайчи, мой маленький янычар». Чувство стыда перед памятью родного отца смешалось с новой непонятной ему эмоцией. Он не мог ничего ответить. Однако когда в следующую встречу Штефан внезапно предложил ему переехать в свои апартаменты в качестве друга и названого сына, он согласился не раздумывая.
Вампир сразу же занялся образованием Лайоша: он обучил его грамоте, приобщал к хорошей литературе, водил в театры. Штефан считал, что у мальчика прозорливый ум и глубокий взгляд на мир, просто ему не повезло родиться тем, кем он родился. И Лайош действительно с большим интересом познавал всё новое, он готов был поглощать знания целыми днями, чтобы вечером отправиться с учителем на очередную роковую прогулку.
Какой бы кровавой ни была ночная жатва вампира, как бы ни был Штефан хищен во время охоты, по возвращении домой тёмное очарование исчезало: он запирался в своей комнате или библиотеке и читал какие-то умные книги, музицировал, либо пребывал в уединении, словно утрачивал всякий интерес к названому сыну. Лайош не понимал и злился, ему хотелось хоть как-то расшевелить эту ледяную глыбу, но, казалось, вампира ничем невозможно было пронять, кроме непокорности. И в этом Лайош преуспел.
Частенько Штефан сопровождал Лайоша в кабаки и приватные заведения города в поисках лёгких жертв. Вампир и сам посещал тайные общества для бессмертных, где можно было предаться разврату с другими немёртвыми, потому что, как он объяснял, интимной близости у вампира со смертной женщиной не могло получиться в силу физиологических изменений после перерождения. Но никогда он не приводил жертвдомой, не убивал под собственным кровом и запрещал Лайошу устраивать дома вертепы.
Лайош знал, как это раздражает названого отца, как он терпеть не может посторонних в своём доме, и с особым удовольствием позволял ему заставать себя в самые неподходящие моменты. Когда сын сделал это впервые, с ним в постели были три женщины. Завидев их, Штефан потемнел глазами, ноздри его точёного носа напряглись, и, ничего не сказав, не ругаясь и не поднимая шума, он выпил их всех. От увиденного Лайош испытал даже большее удовольствие, нежели от общества этих девиц.
Но встречались и другие женщины, отношение Лайоша к которым разительно отличалось. Сгорая в пожаре страсти ночами и толкая использованных женщин в смертельные объятия Штефана, дни Лайош – уже более не беспризорный парень с улицы, а приёмный сын богатого аристократа, – проводил в обществе барышень, чистоту коих прежде боялся запачкать одним лишь своим присутствием. Они казались ему смешными и беспомощными в своих эфемерных взглядах на жизнь, которые прививали им тепличные условия их существования. Они были совсем не похожи на всех тех женщин, которых успел вдоволь познать Лайош за свою молодость. Он понимал, что его сестра никогда не стала бы подобной барышней, но видел в их невинности ангельское личико навсегда уснувшей Магды. И тогда он испытывал стыд за то, что считал, будто чахотка послана в наказание знатным женщинам.
Лайош целовал этим дамам руки и даже порою вдохновенно читал им стихи, которым обучал его папенька. Они с подозрением смотрели на его большие натруженные ладони, в которых утопали их пальчики, и даже представить не могли, на что были способны эти руки. Лайош ничего не ждал от этих девушек – лишь испытывал нежность и умиление от их наивности и неприспособленности к настоящей жизни вне золотой клетки. Ему хотелось их защищать.
С одной из них, как ему казалось, Лайошу удалось подружиться. Она была хороша собой и уже обручена с таким же неприспособленным к жизни молодым аристократом, которого Лайош втайне вовсе не считал за мужчину. Он посылал невесте цветы, писал длинные витиеватые письма, но даже не смог вступиться за её честь, когда это было необходимо.
Однажды на балу кто-то из знакомых невесты – возможно, некогда отвергнутый ухажёр, – заявил, что пока её жених вальсировал с другой дамой, он имел крайне приватное свидание с его будущей супругой наверху. «Мои поздравления! – поднял он свой бокал. – За показной скромностью сокрыт немалый потенциал». От этих слов жених побледнел, растерянно взглянул на невесту и нервно вышел из зала прочь. Лайош знал, что это неправда. Не потому, что его подруга сгорала со стыда и, закрыв лицо руками, беззвучно заплакала; не потому, что видел, как они с обидчиком не покидали зал в одно и то же время; лишь потому, что знал:она никогда не сделала бы такого. Кровавая пелена застила Лайошу глаза от возмущения поведением жениха, не достойного этой дамы, и, стиснув кулаки, он воскликнул: «Это ложь! Вы ответите за свои слова на дуэли!»
Ещё никогда Лайош не стрелялся на дуэли. Он привык решать вопрос голыми руками – самым верным инструментом и оружием, какое у него было. Эти показные танцы по кругу с пистолетами казались ему несерьёзной забавой богатеев. Отсчитанные шаги, секунданты… Глупая игра! Лайош и пистолет-то держал раньше в руках лишь из любопытства…
Сначала он ничего не почувствовал, кроме удара, но в следующий миг боль обожгла грудь, словно что-то горячее изверглось наружу. С детской беспечностью мужчина опустил глаза, чтобы найти причину этих странных ощущений, хотя, конечно же, понимал, что произошло. Он увидел алое пятно, стремительно растекавшееся по белой рубашке, по его рубашке. Как часто Лайош видел кровь в последнее время, но на сей раз это была его собственная кровь, его жизнь, которую он мог потерять столько раз, но зачем-то оставался невредим до сего момента. Лайош смотрел отсутствующим взглядом на ранение и не верил, что всё происходит наяву, что подобное могло случиться с ним, что теперь это конец. Колени молодого человека подкосились – он не сопротивлялся и опрокинулся навзничь. Перед тем, как веки его сомкнулись, он глядел в далёкое и свободное небо и испытывал удивительно-весёлое облегчение.
Когда Лайош вновь открыл глаза, он не сразу поверил в происходящее. Возможно, всё это оказалось дурным сном во хмелю, и в очередной раз смерть обошла его стороной? Он был цел, мог чувствовать всё своё тело и жёсткость кушетки под ним, он видел Штефана, сидящего подле его ног, губы которого были белы, и это означало, что он сыт. И что-то во всём этом было неестественное – как это случается с близорукими людьми, которые наконец надели окуляры и посмотрели на мир иными глазами. Лайош услышал нестерпимый запах крови, заглушавший даже аромат одеколона Штефана и благоухание цветов в вазе. Никогда прежде он не обонял запах итак ярко. Первым делом Лайош кинулся ощупывать свою грудь в том месте, где в последний раз чувствовал боль, но вместо раны его пальцы нашли незнакомый шероховатый шрам и холод мокрой насквозь рубашки. Тогда Лайош уставился на свои руки, перепачканные кровью и непривычно бледные, почти как у Штефана, и едва не закричал от ужаса.
Штефан протянул Лайошу тарелку с пулей, отнявшей его жизнь, и сдержанно произнёс: «Можешь оставить себе на память. Тебя пришлось бы похоронить с этим куском металла в груди. Я вынужден был пойти на крайние меры, хотя никому никогда не предполагал передать свой дар. Но зато теперь мы станем настоящей семьёй». Лайош слышал его сквозь какую-то пелену и всё смотрел на свои руки, ставшие чужими. Подняв на вампира полные отчаяния глаза, он судорожно замотал головой и, сорвавшись с места, кинулся в комнату. От отчаянного осознания, что случилось непоправимое, Лайошу хотелось кидаться на стены. С ним случилось самое страшное. И он выл, разбивал кулаками предметы, царапал ногтями стены и в конце концов плакал, роняя на ладони ставшие алыми слёзы. И бесконечно проклинал своего создателя.
Много раз он спрашивал себя позднее, согласился бы на смерть, зная цену спасению? И каждый раз понимал, что да. Вся его жизнь прошла словно взаймы, Лайош так торопился испробовать всё, точно понимал, что в скором времени долг придётся отдавать. И он готов был его отдать! Лайош всегда знал, что не должен прожить долгую и счастливую жизнь, начатую на крови своих близких. Двадцать восемь и без того было слишком много для такого, как он.
Кем же он стал теперь? Лайош, рождённый в старой Венгрии на окраине Обуды в простой семье плотника. Первенец своего отца, сумевший единственным из всей своей родни выжить и непрощённый за это матерью. Лайош, в котором течёт янычарская кровь, который так спешил жить, что старался достать до дна каждую ночь. Когда-то невинный душой и телом, но проклятый на вечное кровопролитие и горящий теперь в преисподней собственных грехов в до- и послесмертии. Он, чьё сердце никогда больше не будет биться. Лайош, вампир.
[1]BoldogKarácsonyt! – (венг. ) Счастливого Рождества!
[2]Бейгли(bejgli) – традиционное рождественское венгерское блюдо, маковые и ореховые рулеты.
[3]Обуда (венг. Óbuda) – до 1873 года самостоятельный город в Венгрии. После объединения Обуды, Буды и Пешта в новый город Будапешт Обуда получила статус района столицы Венгрии. Название Обуда на венгерском языке означает Старая Буда (нем. Alt-Ofen).
[4]Фердина́нд I (нем. Ferdinand I. ), (19 апреля 1793 – 29 июня 1875) – император Австрии с 2 марта 1835 по 2 декабря 1848 года, король Венгрии и Чехии (как Фердинанд V, в те же годы).
[5]Фра́нцИо́сиф I (нем. FranzJoseph I. , венг. I. FerencJózsef, чеш. FrantišekJosef I. ; 18 августа 1830, Шёнбрунн – 21 ноября 1916, Шёнбрунн) – император Австрийской империи и король Богемии со 2 декабря 1848 года, апостолический король Венгрии со 2 декабря 1848 по 14 апреля 1849 года (1-й раз) и с 13 августа 1849 (2-й раз). С 15 марта 1867 года – глава двуединого государства – Австро-Венгерской монархии. Правил 68 лет, его царствование стало эпохой в истории народов, входивших в Дунайскую монархию.
[6]Арадские мученики (венг. Aradivértanúk) – 13 генералов венгерской армии, казнённых 6 октября 1849 года в Араде после подавления венгерской революции 1848–1849 годов.